Фантастические тетради - Страница 259


К оглавлению

259

Половина времени пути была безвозвратно утрачена. Каждую минуту из дождевой мути ожидалось появление лесистого подъема, предваряющего северную оконечность Косогорского хребта. Но подъема не было и в помине. Верблюдица чаще поднималась на травяные бугры, а Аладон, сидя между теплых горбов, реже просыпался. То, что босианское отродье все время спит, Саим заметил не сразу, поскольку спал босианин с открытыми глазами, в позе воина, не приклонив головы и не теряя осанки. Янца дремала в шейном седле, в позе погонщика, не выпуская из рук вожжи, и Саим не мог предположить, какие сны наяву посещают ее во время пути. Женская душа была для него загадкой, душа погонщика — тем более. Он слышал, что на долгих переходах ведущие каравана жуют траву из венка, впадают в состояние транса и не чувствуют времени. Что «разбудить» погонщика может только взбесившийся верблюд, и упаси боги на его месте оказаться фарианину, который наслушался сказок и чуть не рехнулся от безделья, когда, в кои-то веки, отправился на настоящее приключение. Верблюдица и та ухитрялась спать, переставляя ноги, вздрагивая над каждой подводной ямой. Не спал один лишь Саим. Он представлял себе Папалонские скалы, мечтал о чем-то недостижимо сухом и солнечном, а когда мечты казались слишком несбыточными, — терзался сомнениями на предмет добрых намерений Аладона. Если грусть оставляла его беспокойную душу и мокрая тоска разъедала глаза, он затягивал монастырскую песню о черной туче, похожей на пороховую бочку, которая трется брюхом о вершину горы, рассыпая в ущелья молнии, и гонится за главными лирическими героями, которые бредут по воде на мокром верблюде и не имеют ничего общего с героикой монастырских баллад. Он благодарил злой рок за то, что понял великую истину: все на свете, даже самая нелепая смерть и та лучше, чем мокрый верблюжий горб, спящий в седле босианин и водяная пустыня, на которой не остается ни следа, ни борозды. Чем бы ни окончилась эта дорога — а она, если это можно назвать дорогой, непременно должна будет окончиться, — все заведомо лучше нее самой. Так что перспективы Саима были самыми прекрасными хотя бы потому, что были.


Наступил день, когда свершилось невероятное. Аладон выпал из седла. Это произошло в начале подъема, когда вода была верблюдице по щиколотку; когда дождь, неделями моросящий без перерыва, притих и небо посветлело над низкими облаками. Упал Аладон не просто так, а лишь оттого, что потрич цапнул верблюдицу за ногу и та устроила пляску, прихрамывая на одно копыто. Потрич был молодой, не больше чем с полтора локтя в длину, неопытный и легкомысленно одуревший от обилия пищи на мелководье; но поклажа боковых сумок перекосилась, а истертая подпруга угрожающе заскрипела. Аладон упал с седла вниз головой и вцепился зубами в рыбий глаз, едва не получив по голове копытом. Хоть, впрочем, вполне возможно, что получил. Все произошло так быстро, что потрич отпустил верблюдицу прежде, чем Саим сообразил, в чем дело, а отпустив верблюдицу, тут же испустил дух из желтой пасти. Аладон с хрустом выкусил глаз, проглотил его не разжевывая и, пересчитав зубы своей жертве, выбросил ее из воды в направлении возвышающегося холма. Рыба описала в воздухе дугу, исполнила сальто в полтора оборота и шлепнулась в намытый песок ложбины среди сочных лопухов, словно на специально подставленную тарелку.

— Обед, — объяснил Аладон. Янца бросила вожжи и расстегнула седельное крепление.

Пока мужчины развьючивали верблюдицу к ночлегу, она неподвижно лежала на мокром песке рядом с дохлой рыбой. Со стороны они казались похожими, как близнецы по духу. Чтобы разбить этот трагический дуэт, Саим вырыл между ними яму для костра и набил ее мокрым гнильем кустарника, который, оказавшись между Янцей и потричем, стал тоже чем-то на них похож.

Саим извлек из-за пазухи туго набитый мешочек сухого пороха и два кольца кремневой зажигалки.

— Возьми щетку, — попросила Янца, — поскреби верблюдице под брюхом, там должна быть сухая шерсть. — И снова уронила голову.


Ком шерсти вспыхнул на дне костра, затрещал мокрый хворост, она повернулась к огню, бледная и безучастная.

— Я так устала… что есть не хочу и спать не могу.

— Женщина должна быть выносливой, — сказал Аладон, — иначе какой в ней толк? — он обнюхал рыбу, откусил плавник, вспорол ногтем потричево брюхо от хвоста до бороды, зачерпнул бурый ком внутренностей и, выдрав это с брызгами крови, переложил себе в рот.

Саиму от такого зрелища стало дурно, он чуть не вылил котелок с водой на костер, который и так едва управлялся с мокрым топливом. Чтобы не портить себе аппетит перед едой, он уполз в лопухи, а Аладон, заправив рыбьи кишки в свою безобразную окровавленную пасть, растопырил брюхо потрича, как пустой саквояж, и, убедившись, что в нем не осталось ничего съедобного, насадил тушу на вертел.

— Пусть огонь жрет твою силу, — заявил он Саиму, чья физиономия бледным ликом светилась в темноте зарослей, — я не стану баловать свой живот печеным мясом.

Янца, взглянув на Саима, улыбнулась впервые за время путешествия. Аладон, вытерев о траву чумазую физиономию, улегся, протянув ноги к костру. За холмом рокотал желоб водопада летящих с Косогорья извилистых ручейков. Птицы тяжело поднимались из густой травы — размять крылья до следующего ливня. Сумерки обступали со всех сторон пляшущее пятно костра.

— Ты съел нашего тамаципа, — со злобой произнес Саим, склонившись над умиротворенно разлегшимся босианином, словно прочел смертный приговор.

259