— Но ты же считаешь себя человеком… — ответил Голли и вернул книгу.
— Как выяснилось, этого мало.
— Латин любил рассматривать себя в зеркалах?
— О, да! Он мог часами собой любоваться.
— Угу, — Голли задумался и пошарил взглядом по панелям метеопульта, — при этом его укачивало в самолетах…
— Он терпеть не мог отрываться от земли. Его укачивало даже на качелях в луна-парке. У вас там что-нибудь произошло?
— Снег растаял, — ответил Голли, — ничего особенного. Я думал авария… Ты предупреждай в следующий раз.
— Садись за пульт сам, — предложил Матлин. — Мне двадцать три яруса сбалансировать надо. Ни глаз, ни рук не хватает. Я уже сам не помню, что у меня где растаяло, а что замерзло…
— Расстройства личности… — повторил Голл. — Ты отдай мне свои переводы, когда они будут готовы. А может, этим как раз таки не человек должен заниматься, может, взгляд со стороны будет вернее?.. У меня давно складывается впечатление, что у вас, землян, что-то не в порядке с головой…
— Что случилось? — не понимал Матлин. — Присядь и объясни толком.
Голли сел, но от этого растерянное состояние не уменьшилось.
— Баю читал оркограммы, оставленные Кальтиатом? — спросил он.
— Читал. Ничего нового. То, что мы предполагали.
— Ты уверен, что это устроил Раис?
— Я уверен, что Раис знал… и хватит об этом. Все! Слышать ничего не хочу. Я отошел от дел, и если кому-то что-то мерещится — я за галлюцинации не отвечаю. Ты лучше скажи, с Альбертом все в порядке?
— Пока да.
— Чем он занимается?
— Отцом. Чем ему еще заниматься?
— Вот и чудно. Если они так приглянулись друг другу, пусть живут. Сознание не теряет?
— Все в порядке, — повторил Голл, — мы же договорились, если что случится, ты узнаешь первым.
Матлин охотно успокоился.
— Пишет стихи?
— Рисует… и читает папашины мемуары. Слушай, мне позарез нужен был этот снег.
— Ради бога! — воскликнул Матлин.
— И с морозцем, — добавил Голл.
— Да сколько угодно…
Ближе к вечеру, когда старший Гренс еще даже не собирался отходить ко сну, Голли поднялся в заповедник, чтобы убедиться… Вчерашние сугробы были возвращены на место. Отец выстругивал ножку для табурета и грелся возле открытой печи.
— Тс-с, — прошипел он, — разбудишь…
— Он все еще спит? — удивился Голл. — А я думал, кататься пойдем.
— Куда еще кататься, — возмутился Гренс, — чего не хватало… Стемнеет скоро. Опять мальчик будет весь в синяках. Вот завтра утром пойдете, но не на этот лысый горб, а во-о-он туда… за озеро, вдоль водопада подниметесь — там спуск отменный, — он указал пальцем куда-то вдаль, сквозь заросшее инеем окно, — только возьми хлопушку, ту, что дядя Суф для тебя смастерил. Подойдет кабан — подстрелишь, и нечего зверье лучами распугивать. От этого мясо портится.
— Феликс спрашивает, как тут Альба? — сказал Голл, раздеваясь и усаживаясь возле отца.
— Пусть только сунется, — проворчал Гренс, — познакомится с моим последним арбалетом. — Он повертел в руках обструганную болванку и прицелил ее на свет, выискивая кривизну. — Знаешь, что я тебе скажу, с тридцати метров — навылет. Клянусь! Только стрелы от старого арбалета к нему не годятся. Надо сделать их чуть тяжелее и отцентровать как следует. Но с тридцати метров… гарантирую.
Гренс аккуратно положил деревяшку в корзину, где хранились еще кое-какие фрагменты сломанного табурета вперемешку со стружкой, но взгляд его по-прежнему остался прикованным к промерзлому окну. Будто он, между делом, выявил кривизну рамы, которые шлифовал и выравнивал дольше, чем клал бревна, и которые с момента установки еще ни разу его не разочаровали.
— Вот, — прошептал он, — то, что я давно хотел тебе показать. Началось. Или я совсем спятил? — он оторвался от скрипучей скамьи, медленно подплыл к окну и замер, как замирают истинные ценители искусств у экспонатов Третьяковской галереи. — Полюбуйся какой гербарий…
На стекле и впрямь прорисовались роскошные букеты экзотических трав, уходящих ветвистыми корнями под срез земной коры, кромкой прочерченной через стекло.
— Тебе это ничего не напоминает? — Гренс еще некоторое время задумчиво помаячил у подоконника и так же задумчиво поплыл в комнату Альбы. Вернулся он на цыпочках, в обнимку с тяжелой папкой, где хранились обрывки использованных холстов, не пригодных для нормального рисования. Эти обрывки Альба называл никчемными эскизами, которые получались как поток сознания всякий раз, когда ему надоедало живописать пейзажи с лодкой, вытянутой на озерную отмель, или белые цветы, которые дядя Ло собирал у водопада специально для натюрмортов и которые можно было вовсе не собирать, Альбе достаточно было один раз взглянуть на букет, чтобы больше не отвлекаться от холста. Он без труда мог представить себе, как будет выглядеть охапка цветов в световом интерьере его натюрмортного столика. В такие минуты папа-Гренс поносил на чем свет стоит всю земную медицину: «Какая к черту амнезия? У мальчика феноменальная память! Просто ненормально замечательная!» — И, не дожидаясь окончания работы над картиной, бежал готовить рамку.
Свои же потаенные «шедевры» Альба старался не показывать, всякий раз норовил закрасить грунтовкой в целях экономии холста, пока Гренс не запретил это кощунство. А затем он, тайком от автора, начал коллекционировать эскизы, складывая их в отдельную папку. Что-то в них чрезвычайно очаровывало старого Гренса, а что именно — он понять не мог, потому относился к этому виду творчества особенно трепетно.